Город моей молодости. Токай Мамедов: «Сказать о том, что война была тяжелым временем, значит не сказать ничего» | 1news.az | Новости
Точка зрения

Город моей молодости. Токай Мамедов: «Сказать о том, что война была тяжелым временем, значит не сказать ничего»

14:20 - 19 / 07 / 2013
Город моей молодости. Токай Мамедов: «Сказать о том, что война была тяжелым временем, значит не сказать ничего»

БАКУ, 19 июл – 1NEWS.AZ

В своей Галерее легендарный «парень из Баку», в прошлом звезда азербайджанского КВН, а ныне актер, художник и бизнесмен Бахрам Багирзаде продолжает знакомить читателей нашего сайта с историей нашего замечательного города.

Сегодня мы представляем воспоминания о родном Баку известного азербайджанского скульптора-монументалиста Токая Мамедова.

Поколение, выросшее над бездной

Одно из самых ярких воспоминаний детства – меня, совсем еще маленького мальчика, родители привели в кинотеатр «Баккомунна» на американский мультфильм Диснея «Три поросенка», а потом мы смотрели цветной советский фильм, названия которого я не запомнил. А вот «Три поросенка» запомнил на всю жизнь… Интересная, все-таки, штука жизнь… Мог ли я тогда себе представить, что спустя многие десятилетия на месте этого кинотеатра построят дом, в котором я живу и поныне?

Я родился в 1927 году и долгие годы жил в районе Ахундовского садика, которого тогда еще и в помине не было. Но мое раннее детство прошло в Москве, потому что папа в тот период учился в МГТУ имени Баумана, а мама работала в ЦИКе. Работа у нее была сложная и ответственная – она переводила на азербайджанский язык все приказы, указы и распоряжения Москвы для республиканского правительства. Ей дали квартиру, причем не где-нибудь на окраине, а в самом центре, на Лубянке. Очень смутно, но я помню, как родители говорили, что совсем недалеко, буквально за углом, живет знаменитый поэт Маяковский… Но папа, несмотря на весь этот комфорт, рвался в Баку. Однажды он встретил какого-то бакинца и рассказал ему о том, что хочет обменять московскую квартиру на бакинскую. Тот сразу же предложил папе свою, и они махнулись, что называется, не глядя. То, что мы увидели по приезде в родной город, повергло нас в состояние ужаса. Мама потом всю жизнь припоминала папе это злополучный обмен.

Надо сказать, что мои родители были из разных миров. Мама была из состоятельной семьи, которой принадлежало несколько домов, в том числе и тот, где раньше находилась «Немецкая кондитерская». Ее детство прошло в окружении гувернанток, многочисленных педагогов по музыке, языкам и рисованию. После революции мой дед, конечно же, все потерял, а мама с ранней молодости была вынуждена все время работать, чтобы выжить в то сложное время. Когда она была совсем еще юной девушкой, она брала уроки по классу скрипки. С того времени музыка на долгие годы стала важной частью ее жизни, ведь именно благодаря музыке она познакомилась с Узеиром Гаджибековым и даже была первой скрипкой в оркестре, которым он дирижировал. Я много слышал об этом великом музыканте с двух сторон – от мамы и от моей супруги, Аиды ханум, которая была замечательной арфисткой. В 30-м году ее отец был расстрелян, а семью выслали в Сибирь. Мою супругу спасло очень деятельное участие Гаджибекова, который не только помог ей вернуться в Баку, но и направил ее на учебу в московскую консерваторию. А вот Фикрета Амирова он категорически отказался посылать туда. Однажды моя супруга была на приеме у Гаджибекова, а до нее из кабинета вышел расстроенный Амиров и попросил, чтобы она дипломатично узнала причину отказа. Аида была веселой молодой девушкой и могла позволить себе задать такой вопрос самому Гаджибекову. Но Узеир-бек был непреклонен: «Понимаешь, у него очень правильное и точное понятие о национальной музыке и азербайджанский композиторский стиль. Московское образование не принесет ему пользы, и, может быть, даже навредит».

В 20-х годах мама окончила Высшую художественную школу в Баку, а потом, на долгие десять лет полностью посвятила себя семье. Только когда мы немного подросли, она занялась скульптурой. Моя мама, Зивяр ханум Мамедова, в девичестве Тагизаде, стала первой женщиной в Азербайджане, которая занималась по этой специальности. Позже она работала помощницей у скульптора Сабсая, была членом Союза художников Азербайджана. До того, как Сабсай начал работать над памятником Кирову, его мастерская, в которой работала и мама, находилась на первом этаже филармонии. Иногда, когда у меня бывало время, я к ней заходил и пробовал что-то лепить.

Поскольку она хорошо знала Узеир-бека, ей удалось уговорить его позировать для скульптуры. Гаджибеков нехотя, потому что был человеком патриархальных взглядов, но согласился. Одна из скульптур в натуральную величину была даже выставлена в фойе консерватории, а потом ее перевезли в Дом-музей Гаджибекова в Шуше. Дальнейшая судьба этой скульптуры трагична – из-за карабахских событий она пропала.

Мой папа, Габиб Мамедов, был из простой семьи, но был в его биографии один «изъян», который во многом и предопределил его судьбу. Дело в том, что он, будучи молодым человеком, увлекся появлением нашей первой Демократической Республики. Он не был каким-то значительным деятелем, но по молодости в чем-то, видимо, участвовал, загоревшись идеями демократии и независимости. Больше ничего сказать не могу, так как папа никогда об этом не рассказывал. Всю свою дальнейшую жизнь он старался быть незаметным. А вокруг были ужас и страх – я помню черные машины, помню, как пустели дома моих одноклассников, друзей и соседей. В то время доносы и клевета были довольно распространенным явлением, и некоторые люди этим занимались совсем не из идейных соображений. Ими двигала обыкновенная зависть – уж очень хотелось таким образом улучшить свои жилищные условия и заполучить чью-то квартиру. Я даже помню, как в наши окна летели булыжники и разбивали стекла – папу пытались спровоцировать на драку, чтобы под этим «соусом» его убрать. А я смотрел и удивлялся – почему же он не защищается? Но он понимал, к чему это может привести.

Когда началась война, папу на фронт не взяли, во-первых, из-за возраста, а во-вторых, потому что он был преподавателем нефтяного ВУЗа, и на него распространялась «бронь». Он преподавал в АЗИ самый нудный, на мой взгляд, предмет – теоретическую механику и сопротивление материалов. Но педагогом он был потрясающим – впоследствии я часто встреча его учеников, которые замечательно о нем отзывались. Несмотря на то, что папа был беспартийным, позже, уже в Политехническом он стал заведующим кафедрой, а затем и профессором, таким он был превосходным специалистом. А спустя еще какое-то время его даже наградили за педагогическую деятельность самым высоким советским орденом Ленина.

Трудное было время, и трудное было у меня детство… Жили мы довольно скромно, правда, до войны папа старался нас вывести то в Минводы, то в какую-нибудь станицу. Мы ездили в самом дешевом плацкарте и снимали какую-нибудь крошечную комнатку, но, все-таки, это было путешествие. И это были интересные встречи. Когда мы жили в Кисловодске, я несколько раз в парке своими глазами видел красивейшую пару – Любовь Орлову и ее мужа, режиссера Александрова. Хотя я тогда еще не очень разбирался в женской красоте, но в жизни она показалась мне намного красивее, чем на экране. В этом же парке любил прогуливаться и писатель Алексей Толстой. А однажды я увидел его в компании со знаменитым Самедом Вургуном.

Я еще застал период, когда только-только разрешили наряжать елки. Дома у нас елки не было – она стоила денег, не говоря уже об игрушках и мишуре. Но зато были пригласительные билеты в клубы, и там нам давали скромный подарок – небольшой мандарин, конфетку, и, надо сказать, это очень хорошо шло. Даже игрушки иногда попадались – маленький простой автомобильчик, а иногда вдруг дарили танк.

Что особенно хорошо помнится моему поколению – это, безусловно, военное время. В 1941 году мне исполнилось четырнадцать лет, и я прекрасно помню, как узнал о том, что началась война… Был жаркий воскресный день, я, как всегда, пропадал на баевской купальне. Она была очень красивой, правда морская вода была не всегда чистой. Но что мне было до этого? В купальне были лягушатник, отделение для мужчин и женщин. Однако меня интересовала только открытая часть, я ее особенно любил, потому что очень хорошо плавал и порой доплывал почти до Наргина… Но это еще было ничего. В Пиршагах, где мы уже после войны иногда отдыхали на даче, мы с братом Кара Караева Мурсалом, заплывали так далеко, что становилась видна деревня, расположенная за довольно высоким холмом. Как же нам потом доставалось! Мне от родителей, а Мурсалу, который прошел всю войну, от брата.

Дома мне строго-настрого запретили ходить в купальню. Но разве можно что-то запретить бакинскому мальчишке, тем более купание в море? Естественно, что этот запрет я нарушал регулярно, и родители бы ничего об этом не узнавали, если бы не моя сестра Гюля. Она, как и все девчонки, была особой серьезной и правильной, и в отличие от родителей, которые с утра до вечера были на работе, постоянно меня подкарауливала. Стоило ей только увидеть мои мокрые вихры, как она тут же в них вцеплялась и, потряхивая меня из стороны в сторону, грозилась все рассказать дома. И часто так и делала… А в тот день, 22 июня, я вдруг увидел ее на бульваре. Она прекрасно знала, где меня можно было найти в летний день. Мое сердце не просто ушло в пятки, оно вообще перестало биться. Фактически, сестра застукала мня на месте преступления, прямо недалеко от купальни. Но, как это ни странно, она даже не проверила мои волосы, а срывающимся, дрожащим голосом сказала: «Знаешь, война началась». До меня даже не сразу дошел смысл сказанного, потому что в голове, как раскаленный молот, билась лишь одна мысль: «Только бы меня не наказали, только бы меня не наказали…» Когда до меня все-таки дошли слова сестры, я с облегчением подумал: «Как хорошо! Значит, меня не накажут!»

Сначала мы отнеслись к войне немного легкомысленно, как в песне: «Если завтра война, если завтра в поход», и думали, что все это очень быстро закончится. Мы были поколением, воспитанном в патриотическом духе, и когда мне исполнилось шестнадцать лет, я даже хотел пойти на фронт добровольцем. А я был тощий, худой, словом доходяга. Но дома мне сказали – когда призовут, пойдешь, а так мы тебя не пустим. Тем не менее, в военкомат меня уже вызывали. Я даже проходил сборы около Мардакян. Там, в поле, покрытом бесчисленным множеством камней, нас учили ползать по-пластунски, знакомили с оружием и уставом. Самое неприятное в этих занятиях было ползание – стоило только случайно перевернуть камень, как оттуда начинали вылезать скорпионы со своими отвратительными хвостами. Страшно было, а куда денешься? Все бы ничего, если бы не наш командир. Мало того, что он нас гонял на этом поле, так еще и петь заставлял по дороге в столовую. Когда мы, измученные и усталые, отказывались это делать, он доводил нас почти до самой столовой, а потом резко командовал: «Стоять!!! А теперь ползите по-пластунски 25 метров в обратную сторону!» Это была настоящая пытка – мы уже чувствовали вкуснейший запах макарон, а тут приходилось плюхаться на живот и ползти назад. (Самое интересное, что через несколько лет я встретился с нашим мучителем в ленинградской Академии, где он тоже учился!)

Сказать о том, что война была тяжелым временем, значит не сказать ничего. Я прекрасно помню, как Баку, из светлого, залитого южным солнцем города очень быстро превратился в настоящий военный форпост. Купальня не функционировала, да и бульвар, за исключением крошечной части, был закрыт для горожан, потому что на его территории стояли пушки. На долгие, казавшиеся бесконечными, четыре года мы забыли не то, что о купании, а вообще, о нормальной спокойной жизни… Зато как мы радовались в день победы – все вышли на улицы, орали, кричали, обнимались, смеялись и плакали – очень много азербайджанцев не вернулось… Но это было потом. А пока бакинцы, стиснув зубы, старались просто выжить…

Во время войны я учился одновременно в трех местах. Дело в том, что к этому времени у меня был план – во что бы то ни стало поступить в ленинградскую Академию художеств. И надо же было такому случиться, что именно тогда, когда я был уже почти на финише, началась война… Судьба…

В 1933 году я пошел в 132-ую школу, в которой до революции было Заведение святой Нины, где училась моя мама. Во время войны нас перевели в новую школу, построенную на месте разрушенного храма Александра Невского. Я помню, как его сносили, как сбрасывали сверху кресты и купола, как долго разбирали стены… В новой школе я проучился почти до самого окончания войны, а потом нас, старшеклассников, снова вернули в родную 132-ую школу. Но в это время я уже поступил в Художественное училище им. Азимзаде, возле Молоканского сада. И это было мое самое главное, самое основное занятие с дальним прицелом на Академию художеств. Тогда это было почти на грани фантастики – Ленинград был закрытым городом, и попасть туда можно было только по особому пропуску или специальному вызову. Да и для поступления в Академию нужен был аттестат о десятилетнем образовании. Обучение в училище продолжалось пять лет, и чтобы хоть как-то ускорить процесс я пошел в школу рабочей молодежи при судоремонтном заводе на Баилово, немного дальше «Старого интуриста». Мой день был расписан буквально по минутам – утром были занятия в училище; днем, как страховочный вариант на случай, если мне не удастся поступить в Ленинград, я посещал подготовительные курсы в АЗИ; а по вечерам учился в вечерней школе.

Добираться в вечернюю школу приходилось пешком, а это было довольно опасно – света на улицах военного Баку не было вообще, и грабеж был страшный. Город же был поделен на различные районы – «крепостные» ребята, «советские», «баиловские». Они и между собой успевали разбираться, и нам перепадало вдоволь. Я никогда не примыкал ни к одной такой группировке, хотя постоять за себя умел. Да и какие могли быть банды, когда я все время учился! Но один раз все-таки попался… Поздним вечером, когда я возвращался из вечерней школы, меня окружила стая ребят, по возрасту даже чуть младше меня. Поигрывая стальными оружейными шомполами, они стали внимательно меня рассматривать. Одежда моя их не заинтересовала – очень уж скромная, но не могли же они отпустить меня просто так! Не Робин Гуды же! И надо было такому случиться, что именно в этот злополучный день я захватил с собой все хлебные карточки семьи на десять дней…

Летом, когда наступали каникулы, я, как мог, старался помогать семье по хозяйству. Помню, в то время мы снимали комнатушку в Пиршагах, а хлеб надо было получать по месту жительства. Я отправлялся в путешествие с раннего утра – километров двенадцать пешком до Забрата, потом электричкой до Баку, потом опять пешком до дома и занимал очередь в магазине. Хорошо, если хлеб уже привозили, а так приходилось ждать часами, пока его привезут, пока разгрузят, пока дойдет очередь. На это уходил весь день… А потом надо было возвращаться обратно, причем с хлебом, который ценился на вес золота и который запросто могли отобрать, тем более что до Забрата я добирался уже в темноте, да еще через кладбище. Так проходило мое лето…

Сейчас сам удивляюсь – как я все это выдержал? Мы же все время были полуголодные, почти доходяги! Нашей основной едой был хлеб по карточкам, а все остальное – уж как получится…

А потом я послал в Ленинград снимки моих работ, и оттуда пришел долгожданный пропуск. И тут я вздохнул свободно – все, кончились мои мучения!

Ленинград… Мне довелось увидеть город, который едва начал отходить от блокады – холод, разруха страшная, людей мало, только-только пустили трамваи, да и то не везде. В здании нашей Академии была огромная дыра от бомбы и никакого отопления, даже летом стены не успевали прогреваться. Тем не менее, все были рады, что учатся. Моими сокурсниками, за редким исключением, были фронтовики. Интересное было время – полстраны фронтовиков, и все молодые. Они были хорошими ребятами, носили шинели, потому что никакой другой одежды у них не было. Да я и сам ходил пару лет в пальтишке, купленным мне папой на нашей Кубинке перед самым отъездом, в джорабах и галошах. И никто ни на кого не смотрел, потому что все были так одеты. Нужда была страшная. В общежитии у нас были студенты, которые питались, в основном, из аптеки – там за копейки покупали рыбий жир, подсаливали его, чтобы не было совсем уж противно, и с утра, вместо завтрака, выпивали несколько глотков. Жили мы на стипендию, правда, из дома иногда присылали какие-то крохи. Дело в том, что я поехал учиться по собственной инициативе, а спустя год или два на учебу в ВУЗы стали уже посылать в организованном порядке, и этим студентам Азербайджан помогал. Мы им немного завидовали – пару раз в год им давали теплые вещи, но один раз по ошибке перепало и нам. Мне выдали валенки, от которых страшно пахло керосином, и теплое белье. Валенки, особенно после галош с джорабами, стали моим спасением. Общежитие каждый год перекидывали на новое место, и нам часто приходилось переходить Неву по льду! Но меня ничего не отпугивало – это же была моя мечта, которой меня «заразил» еще мой педагог в училище Фуад Абдурахманов. В свое время он проучился в Академии два-три курса, но все время с большой нежностью вспоминал эти годы…

Перед Академией находятся два сфинкса. К этому месту в то время причаливал баркас, и всех студентов бросали на разгрузку тяжелейших, промерзших до стеклянного звона бревен. Потом их надо было отнести во двор, распилить, наколоть дрова и притащить к себе в аудитории. А уж разжигать эти оттаивающие, сырые деревяшки было сущим мучением.

Во время учебы я пару лет участвовал в предвыборных мероприятиях, и мне довелось побывать во многих ленинградских домах на Васильевском острове, где традиционно жила научная и творческая интеллигенция. Там я видел одиноких худеньких, почти прозрачных старушек со следами былой красоты на лицах – вдов академиков, профессоров, художников, актеров, писателей, каким-то чудом выживших после этой страшной блокады. Несмотря на все пережитые несчастья, им удалось сохранить доброту и благородство. Они с достоинством еще той, старой довоенной ленинградской интеллигенции переносили все жизненные тяготы. А я ходил по этим «бывшим хорошим» домам, полупустым, почти без мебели, которую сожгли во время блокады, и мне становилось не по себе от мысли, что больше никогда в этих домах не соберется за столом большая, дружная семья, не раздастся детский смех и никто больше не заведет тугую ручку патефона, чтобы поставить любимую пластинку, потому что все погибли…

Но жизнь продолжалась… Молодость, несмотря на все трудности, брала свое. Зимой я обожал ходить на каток. Свежий снежный воздух леденил щеки, а вокруг, как яркие цветные горошины, мелькали девичьи головки в ярких вязаных шапочках. Мы все кружились и кружились, не в силах прервать этот зимний танец. А потом, после возвращения в общежитие, надо было стоически преодолеть в себе волчий голод, который неумолимо наступал после катка. Раз в неделю я обязательно ходил в ленинградскую филармонию. Денег на билеты у меня, естественно не было, но выручал студенческий билет, по которому можно было пройти совершенно бесплатно. Правда, приходилось забираться наверх или сидеть где-нибудь в проходе, но по сравнению с тем наслаждением, которое я испытывал на этих концертах, это была сущая ерунда. Студенческий, кстати, давал нам, студентам Академии, право не только беспрепятственно проходить во все музеи, включая Эрмитаж, но и рисовать там, сколько душе угодно.

После нескольких лет общественной работы в Академии, мне рекомендовали вступить в партию. Тогда это было проявление особого отношения – такое предлагали не каждому. Так началась моя партийная деятельность, я даже был членом партбюро своего факультета. А когда я вернулся в Баку, то мне хотелось и здесь, на родине, делать что-то нужное, полезное. В этом же году в город стали возвращаться другие выпускники из Ленинграда, из Москвы, в числе которых был и уже знаменитый художник Микаил Абдуллаев. Но старики, которые тихо и мирно сидели на своих «теплых» местах, нас никуда не допускали, а мы безумно хотели работать, делать что-то новое. Членом Союза художников я стал еще в Ленинграде, а в Баку меня в Союз не принимают… Нет и все! Очень уж им не хотелось, чтобы появились новые члены Союза с правом выбирать и быть избранными. А тут появились мы – люди молодые и, что тут скрывать, талантливые, и стали бороться против небольшой, но очень дружной компании «стариков». На съезде нам удалось избрать председателя из молодых. Это было еще при Багирове и Сталине. Меня же выбрали секретарем Союза, потому что я был очень активным. Я старался изо всех сил улучшить условия труда и жизни бакинских художников. Надо сказать, что многое из задуманного мне удалось. Мне удалось, например, построить для художников дом – 25 квартир и 50 мастерских, о которых мы даже и мечтать не могли. Но если бы только кто-нибудь знал, сколько на все это уходило времени, нервов и сил. Ужас!

Послевоенный Баку понемногу менялся. Особенно эти процессы стали заметны после смерти Сталина. Постепенно менялись и люди – все как будто немного оттаяли, отошли, стали чуточку свободнее. Сказать о том, что моя молодость выпала на очень тяжелое время, значит не сказать ничего, но это время стало своеобразным «чистилищем», испытанием духа, через которое прошло мое поколение. Мы выросли над бездной сталинских времен, мы пережили войну и страшный голод, нас воспитывали в духе коллективизма и веры в светлое будущее, хотя наши родители, родившиеся до революции, так или иначе, порой в тайне даже от самих себя, пытались сохранить культуру и традиции. Наша жизнь была строго расписана – школа, институт, работа, и вариаций практически не было. Не хочется мне обсуждать и сравнивать столь разные эпохи. В любые времена есть свои плюсы и минусы. Так было и так будет. Но в любые времена надо просто быть Человеком!

Поделиться:
13807

Последние новости

Все новости

1news TV